Девочка, державшая меня за руку, пригрозила: «Не назовешься, свяжу тебя, как безымянную вещь. И будешь связанная, привязанная, запечатанная яко призрак какой или баргест».

Она замолкла, существо не отвечало, и Лэтти Хэмпсток начала произносить непонятные слова. Временами она говорила, временами это напоминало песню на неведомом языке, который я до этого никогда не слышал и который больше мне не довелось услышать. А вот мотив я знал. Это была старая детская песенка, мотив, на который мы пели: «Мальчишки, девчонки, гулять идем!» Мелодия была та самая, но слова Лэтти были еще старше. В этом я был уверен.

И пока она пела, под оранжевым небом стало что-то происходить.

Земля вспучилась и зазмеилась червями, длинными серыми червями, выползавшими из-под наших ног.

Что-то выстрелило в нас из самой гущи развевающегося тряпья. Оно было чуть больше футбольного мяча. В школе на уроках физкультуры, если я что-то должен был поймать, обычно мне это не удавалось, рука опаздывала на секунду, и я получал удар в лицо или живот. Но сейчас это что-то летело прямо в меня и в Лэтти Хэмпсток, и не успел я подумать, как взял и сделал.

Вытянул обе руки и поймал его — косматый, извивающийся клубок из паутины и истлевшей ткани. А поймав, почувствовал боль: что-то кольнуло в ступню и тут же прошло, как будто я наступил на кнопку.

Лэтти выбила у меня из рук клубок, он упал на землю и исчез. Она схватила мою правую руку и крепко сжала ее. При этом, не прекращая петь.

Эта песня являлась мне во снах, ее странные слова, незатейливый детский мотив, и иногда, во сне, я понимал, что в ней говорилось. В тех снах я тоже говорил на этом языке, на праязыке, и мог повелевать всем сущим. Во сне это был язык бытия, все сказанное на нем претворяется в жизнь, и ничто реченное не может быть ложью. Он — главный строительный камень мироздания. Во сне я использовал этот язык, чтобы лечить больных и летать; однажды мне приснилось, что я владелец замечательной маленькой таверны на берегу моря, и каждому своему постояльцу я говорил: «Исцелись», и он становился цельным, снова цельным, а не разбитым, потому что я говорил на языке формы.

И, так как Лэтти говорила на языке формы, даже не понимая, что она говорит, я догадался о том, что было сказано. Отныне существо на поляне было навеки привязано к этому месту, не могло выйти отсюда и не имело власти за пределами своих владений.

Лэтти Хэмпсток закончила петь.

Мне чудилось, что существо завывает, ревет, выкрикивает ругательства, но под оранжевым небом все было тихо, только холщовые лохмотья хлопали на ветру и ветки трещали.

Ветер улегся.

На черной земле ковром лежали клочья серой ткани, как дохлые зверьки или как брошенное кем-то нестираное белье. Они не шевелились.

«Это должно ее удержать», — сказала Лэтти и сжала мою руку. Я понял, что она старается говорить весело, но у нее не получилось. Слова прозвучали зловеще. «Пойдем, надо отвести тебя домой».

Держась за руки, мы прошли отливающий синевой вечнозеленый лес, перебрались через декоративный пруд по лакированному красно-желтому мостику и двинулись дальше по краю поля, где проклевывались молодые ростки кукурузы, словно трава, посеянная рядами; все так же держась за руки, мы взобрались по деревянному перелазу и оказались на другом поле с растениями, похожими на маленькие камыши или мохнатых змеек — черные, белые, бурые, оранжевые, серые, полосатые, все они лениво извивались, сворачиваясь и разворачиваясь на солнце.

«Что это?» — удивился я.

«Хочешь, вытащи и посмотри», — разрешила Лэтти.

Я поглядел вниз: мохнатый завиток у меня под ногами был совершенно черным. Наклонившись, я ухватил его покрепче у корня левой рукой и потянул.

Что-то показалось из земли и стало яростно изворачиваться. Будто сотня мелких иголок впилась мне в левую ладонь. Я стряхнул с него землю и извинился, а оно уставилось на меня скорее в изумлении и замешательстве, чем со злостью. С ладони оно прыгнуло мне на рубашку, я погладил его: это был котенок, черный и гладкий, с заостренной любопытной мордочкой, с белым пятном на одном ухе, с глазами необычайно яркого сине-зеленого цвета.

«Здесь, на ферме, наши кошки плодятся обычным способом», — пояснила Лэтти.

«А как это?»

«Да то все Большой Оливер. Он очутился на ферме еще в темные времена. Все кошки на ферме пошли от него».

Я взглянул на котенка, повисшего у меня на рубашке.

«Можно мне взять его домой?» — попросил я.

«Не его, а ее. И это не простой котенок. Да и вообще не очень хорошая идея брать что-то домой отсюда», — ответила Лэтти.

Я опустил кошку на землю у края поля. Она погналась за бабочкой, то подпускавшей ее к себе поближе, то снова взлетавшей вверх, а потом и вовсе умчалась и даже не оглянулась.

«Моего котенка задавили, — пожаловался я Лэтти. — Он был совсем маленький. Человек, который умер, рассказал мне об этом, хотя и не он вел машину. Он сказал, они не заметили».

«Жалко», — отозвалась Лэтти. Мы как раз проходили под густо цветущей яблоней, и вокруг пахло медом. «Вот ведь она, какая беда с живыми. Не живут долго. Сегодня котенок, завтра старая кошка. А потом лишь воспоминания. Да и они тускнеют, стираются, затираются…»

Она отворила жердяные ворота, и мы прошли через них. И только тут она отпустила мою руку. Мы стояли на самом конце проселка, у дощатого стола с помятыми бидонами из-под молока. Вокруг ничем необычным не пахло.

«Мы что, правда вернулись?» — спросил я.

«Да, — подтвердила Лэтти Хэмпсток. — И больше от нее нам вреда не будет. — Она помолчала. — Ох и страшная же она была, да? И мерзкая. Никогда еще такую не видела. Если б я знала, что она будет такой старой, большой, такой мерзкой, я бы тебя с собой не взяла».

Я был рад, что она взяла меня с собой.

Лэтти снова заговорила: «Лучше бы ты не отпускал мою руку. Но вроде с тобой все в порядке, да? Все получилось как надо. Обошлись без потерь».

Я заверил ее: «Со мной все хорошо. Волноваться не о чем. Я бравый солдат». Так всегда говорил дедушка. И я повторил за ней: «Обошлись без потерь».

Она улыбнулась мне — весело, с облегчением, и я надеялся, что, сказав это, поступил правильно.

5

Вечером сестра, сидя на кровати, снова и снова расчесывала волосы. Перед тем как лечь спать, она сто раз проводила расческой по волосам и тщательно вела счет. Я не понимал зачем.

«Что ты там делаешь?» — спросила она.

«Ногу смотрю», — отозвался я.

Я разглядывал правую стопу. От бугра под большим пальцем и почти до самой пятки шла по центру розовая линия — ребенком, еще не научившись толком ходить, я наступил на осколок стекла. Помню, как, проснувшись на следующее утро в своей детской кроватке, я разглядывал черные стежки, удерживающие края пореза вместе. Это было мое самое раннее воспоминание. Я привык к розовому шраму. А вот дырочка прямо за ним, на своде стопы, была свежей. Она была как раз там, где я почувствовал острую боль, хотя сейчас она не болела. Это была просто дырка.

Я поковырял ее указательным пальцем, и мне показалось, что в дырке что-то есть.

Сестра перестала расчесываться и смотрела на меня с любопытством. Я встал, вышел из комнаты и направился в ванную в конце коридора.

Не знаю, почему я не пошел с этим к родителям. Я вообще не помню, чтобы ходил за помощью к взрослым, если только совсем некуда было деваться. В тот год я вырезал у себя на коленке бородавку перочинным ножом, заодно узнав, какой глубины должен быть порез, чтобы стало больно, и на что похожи корни бородавки.

В ванной в зеркальном шкафчике хранился пинцет из нержавейки с тонкими, заостренными кончиками, чтобы вытаскивать занозы, и упаковка лейкопластыря. Я сел на металлический край белой ванны и стал обследовать дырку в стопе. Это была простая, круглая дырочка с ровными краями. Насколько глубокая — мне не было видно, что-то мешало. Что-то застряло внутри. И когда в дырку попадал свет, то казалось, что оно уходит вглубь.