Я вышел из комнаты.

Постоял у лестницы, послушал звук телевизора снизу. Стараясь не шлепать босыми ногами, осторожно спустился на три ступеньки и сел. Дверь в гостиную была наполовину открыта, спустись я еще на ступеньку, и те, кто у телевизора, могли бы меня увидеть. Так что я решил обождать здесь.

До меня доносились голоса из телевизора, перемежавшиеся короткими взрывами телехохота.

А сквозь эти телевизионные голоса прорывался разговор взрослых.

«То есть по вечерам вашей жены нет дома?» — спросила Урсула Монктон.

Голос отца. «Нет. Она уехала, чтобы кое-что приготовить на завтра. Но с завтрашнего дня это будет каждую неделю. Она собирает деньги для жителей Африки, в деревенском клубе. Чтобы рыть колодцы, хотя я думаю — на контрацептивы».

«Да уж, — поддакнула Урсула. — Понятное дело».

И засмеялась высоким, серебристым смехом, в котором слышались дружелюбие, искренность и неподдельность, а совсем не шум развевающихся лохмотьев. Тут она пробормотала: «Ох уж этот мне маленький слухач…», дверь настежь распахнулась, и вот на меня в упор смотрела Урсула Монктон. Она успела подновить макияж, накрасила свои длинные ресницы и освежила бледно-розовую помаду.

«Марш в кровать, — приказала она. — Быстро».

«Я хочу поговорить с папой», — попросил я без особой надежды. Она ничего не ответила, просто улыбнулась, но в этой улыбке не было ни теплоты, ни любви, и я побрел наверх, залез в постель и лежал в темной комнате, а когда совсем отчаялся уснуть, сон, подкравшись, сморил меня, и я спал беспокойно.

7

Следующий день не задался.

Родители уехали еще до того, как я проснулся.

За ночь похолодало, и небо было унылое, некрасивое, серое. Я прошел через комнату родителей на балкон, который тянулся во всю длину родительской спальни и детской, постоял там, глядя в небо и умоляя, чтобы Урсуле Монктон надоела эта игра и чтобы мне ее больше никогда не видеть.

Когда я спустился вниз, Урсула Монктон ждала меня у лестницы.

«Те же правила, что и вчера, маленький слухач, — предупредила она. — Выходить за пределы поместья запрещается. Если попробуешь, запру тебя в комнате на весь день, а родителям вечером скажу, что ты совершил отвратительный поступок».

«Они вам не поверят».

Она приторно улыбнулась. «С чего ты взял? А если я им скажу, что ты вытащил своего дружка из штанов, изгадил весь пол на кухне, и мне пришлось мыть его с хлоркой? Думаю, поверят. Я ли не сумею их убедить?»

Я пошел из дома в лабораторию. Съел там оставшиеся фрукты. И принялся за «Сэнди не проведешь», еще одну мамину книжку. Сэнди была храбрая, но бедная школьница, которую случайно отправили в элитную школу, где ее все ненавидели. В результате она разоблачила учителя географии, оказавшегося агентом Коминтерна и державшего в заточении настоящего географа. Кульминация пришлась на школьное собрание — Сэнди отважно поднялась со словами: «Я знаю, меня не должны были послать сюда. Это из-за ошибки в документах я попала к вам, а Сенди, которая пишется через „е“, — в обычную муниципальную школу. Но я благодарю провидение, что оно привело меня сюда. Потому что мисс Стриблинг — не та, за кого себя выдает».

И в конце Сэнди бросились обнимать люди, которые до этого ее ненавидели.

Отец вернулся с работы рано — на моей памяти он давно так рано не возвращался.

Я хотел поговорить с ним, но он все время был не один.

Я наблюдал за ними сверху, сидя на ветке моего бука.

Сначала он провел Урсулу Монктон по всему саду, с гордостью показывая розы, кусты черной смородины, вишневые деревья, азалии, как будто сам имел к ним какое-то отношение, как будто не мистер Уоллери рассаживал их и ухаживал за ними на протяжении пятидесяти лет, пока мы этот дом не купили.

Она смеялась всем его шуткам. Я не мог расслышать, что он говорит, зато мне была видна его косая ухмылка, которая возникала на отцовском лице от сознания, что он шутит.

Она стояла слишком близко к нему. Иногда он опускал ей на плечо руку, словно они были друзья. Я беспокоился, слишком близко он стоял к ней. Он не знал, кто она. Она — чудовище, а он думал — она обычный человек, и потому относился к ней дружелюбно. Сегодня она была одета иначе: серая юбка, их называют «миди», и розовая кофточка.

В любой другой день, увидев отца в саду, я бы побежал к нему. Но не сегодня. Я опасался, что он рассердится, или Урсула Монктон скажет ему что-то такое, от чего он рассердится на меня.

Я ужасно боялся, когда он злился. Его лицо (заостренное и обычно приветливое) наливалось кровью, и он кричал, орал во весь голос, яростно, что меня буквально вводило в ступор. И я не мог думать.

Он никогда не бил меня. Он не верил в битьё. Он частенько говорил нам, что его отец колотил его, что мать гонялась за ним с метлой, и что сам он выше этого. Когда он сильно злился и срывался на крик, то потом, бывало, напоминал, что не ударил меня, словно я должен быть ему благодарен. В моих книжках про школу плохое поведение часто каралось палкой или тапочкой, потом прощалось и забывалось, и моментами я завидовал этим воображаемым детям, безыскусной чистоте их жизней.

Мне не хотелось приближаться к Урсуле Монктон — не хотелось рисковать и злить отца.

Я прикидывал, стоит ли сейчас попытаться и проскользнуть за ограду, помчаться вниз по проселку, но был уверен, что если попробую, то придется смотреть на разъяренное лицо отца рядом с безмятежно-пригожим лицом Урсулы Монктон.

И я просто наблюдал за ними, сидя на огромной ветке бука. Когда они скрылись из виду за кустами азалии, я спустился вниз по веревочной лестнице и пошел в дом, на балкон, чтобы следить оттуда. На улице хмурилось, но повсюду были россыпи нарциссов, масляно-желтых и белых — с бледными лепестками и темно-оранжевой сердцевиной. Отец нарвал нарциссов и подарил Урсуле Монктон, она рассмеялась, что-то сказала и сделала реверанс. Он в ответ поклонился, тоже что-то сказал, и опять она засмеялась. Наверное, он объявил себя ее рыцарем в сияющих доспехах или вроде того.

Я хотел окрикнуть его, предупредить, что он дарит цветы монстру, но не крикнул. Просто стоял на балконе и смотрел, а они не глядели наверх и меня не видели.

В моем сборнике мифов Древней Греции было написано: нарцисс назван по имени одного красивого юноши, настолько прекрасного, что он влюбился в самого себя. Увидев свое отражение в воде, он так и не смог оторваться от него и в конце концов умер, а богам пришлось превратить его в цветок. Я читал, и мне представлялся самый прекрасный цветок в мире. Как же я был разочарован, узнав, что это просто белый нарцисс.

Из дома показалась сестра и побежала к ним. Отец подхватил ее на руки. Они пошли по саду вместе — отец с сестрой, обнявшей его за шею, и Урсула Монктон с желто-белым букетом в руках. Я наблюдал за ними. И видел, как свободная рука отца, та, что не держала сестру, опустилась и, невзначай встретившись с юбкой Урсулы Монктон, властно легла туда, где у края ткань принимала очертания тела.

Сейчас бы я воспринял это иначе. А тогда я вряд ли думал об этом. Мне было семь.

Я залез в окно нашей комнаты, до него было легко достать с балкона, спрыгнул на кровать и открыл книгу про девочку, которая осталась на Нормандских островах, не побоявшись нацистов, потому что не хотела бросать своего пони.

Пока я читал, мне пришла в голову мысль, что Урсула Монктон не может меня держать здесь вечно. Скоро — самое большее через несколько дней — меня возьмут в город или куда-нибудь увезут, и я пойду на ферму на тот конец проселка рассказать Лэтти, что я наделал.

А потом я подумал, что, может, Урсуле Монктон всего-то и нужно парочку дней. И испугался.

На ужин Урсула Монктон приготовила мясной рулет, и я к нему не притронулся. Я решил не есть ничего, что она приготовит или к чему прикоснется. Отцу это не казалось забавным.

«Но я не хочу, — объяснял я ему. — Я не голодный».